Генерал повернулся к командиру танкового полка «"корпусной группы"», с недавних пор создавать танковые дивизии для Германии стало непозволительной роскошью. И так, ради создания новых танковых полков пришлось перебросить все панцеры, находящиеся в Рейхе или на Западном фронте. Командир, нужно признать, остатков танкового полка – от трёх полноценных батальонов осталось едва ли два, всё–таки русские не зря рыли свои траншеи, после прорыва каждого рубежа обороны приходилось спешно копать могилы для останков экипажей, рискнувших нарываться на трассеры бронебойных болванок или выстрелы бронебойщиков, постарался сосредоточить внимание на рельефе местности предполагаемого прорыва.
Раскинувшееся перед ним открытое поле оберста Неймгена совершенно не радовало. Пройти его под таким огнём артиллерии, который он наблюдал сейчас – значит выписать себе билет в рай или в ад, это уж как повезёт. Хотя за эти дни пять дней боёв живыми в его полку остались только самые отчаянные и везучие, но даже они вряд ли сумеют пройти это поле живыми. Если бы принимал решение он сам, то лучше бы обошёл этот участок, поискав более подходящий. А ещё лучше повернул бы назад, пока не поздно, пока ещё есть возможность прорваться через слабые заслоны русского окружения, в реальности которого он не сомневался. Кавалерия его панцерам не противник. Тем более что подготовить траншеи и подтянуть противотанковые пушки русские вряд ли сумели. Но вполне могут успеть если они будут торчать у этого проклятого города.
Оберст не любил Варшаву – именно здесь он получил самое тяжёлое своё ранение. Левая рука, сгоревшая тогда почти до кости, до сих пор не восстановилась. А изуродованную ладонь приходится прятать под перчаткой. Эту руку он не простит полякам никогда, чтобы не кричал доктор Геббельс «"о единении против общего врага"». Вместо того чтобы спасать польскую столицу от большевиков, он с удовольствием поджёг бы её и любовался бы пожаром, как в своё время Нерон, спаливший Рим. Далёкие разрывы превращавшие улицы города в развалины доставляли бы ему удовольствие, если бы вместе с этим польским быдлом там не гибли немцы.
Генерал Зейдлиц всё ещё колебался. Лезть в пасть тигра не хотелось, но и невыполнение приказа грозило в лучшем случая отставкой, а в худшем трибуналом. Несколько командиров полков, вышедших из боя по собственной инициативе, и один генерал, своей властью отменивший дурацкий приказ Гитлера, были расстреляны после скоротечного венного суда. Зейдлица в этом судилище возмутило то, что командир дивизии в данной ситуации был абсолютно прав, ибо задачу он выполнил и с намного меньшими потерями, чем было бы следуя он указаниям фюрера. Впрочем, он очень хорошо понимал, что Гитлера возмутил сам факт того, что кто–то смеет ставить под сомнения его приказы.
Вот и сейчас он колебался потому что прекрасно знал – все свои приказы Манштейн верноподданнически передавал Гитлеру на утверждение. Наверняка и к этому приложил руку сам «"гений битвы пивными кружками"», как с горькими усмешками величали фюрера боевые офицеры, но только шёпотом и только тем кому они безоглядно доверяли. Глядя на нервничающего командира танкового полка генерал прекрасно понимал его сомнения. Он бы и сам с удовольствием отдал приказ на отход, мысли о котором у оберста были написаны на лице, так часто он оглядывался на запад. Но для оправдания им нужно предпринять хотя бы одну атаку.
Генерал посмотрел на часы и отдал приказ начинать. Тут же все командиры полков продублировали его приказ своим офицерам. Время сомнений закончилось. Приказ – есть приказ. У дисциплинированного немца не может возникнуть сомнения в необходимости его выполнять. Глядя на штабную суету Зейдлиц вдруг подумал, что в какой–то степени трибунал прав – сомнений в магической силе приказа быть не должно. Ему бы тоже не понравилось, если бы командиры батальонов и рот начали отменять его указания. Впрочем, если бы они сумели выполнить задачу по своему, он бы понял.
Открыли свой, жидкий по сравнению с русским, огонь батареи дивизии и приданного артиллерийского дивизиона, тронулись вперёд панцеры, заспешили вслед ним цепи пехоты. Время пошло.
Фельдфебель Шнитке осторожно отодвинул ветку орешника перекрывающую обзор. По дороге пылила очередная колонна русских. Более десятка грузовиков под прикрытием двух броневиков и одного лёгкого танка. Вздохнув он отпустил маскировку. Эти им не по зубам. Его группа безрезультатно торчала у этой дороги уже три часа, но осторожные русские не давали им ни одного шанса. Ни разу не показалась одиночная машина или мотоцикл, тем более не было ни одного пешего. Недопустимый для русских порядок объяснялся очень просто. После приказа из Лондона польские националисты начали войну против «"советов"». И русским поневоле пришлось ужесточить порядок движения по дорогам.
Фельдфебель не понимал поляков. Зачем было воевать с Рейхом, если всё равно оказались по одну сторону фронта. Что им мешало перейти на сторону Германии ещё в тридцать девятом году. Тогда глядишь и война пошла бы подругому. Конечно ротный пропагандист не упустил случая поговорить на эту тему. Распинался часа полтора, даже в сон потянуло от его занудной болтовни. Тем более, что считая себя выше «"этой солдатни"», старался он изъясняться такими словами, которые большинство солдат, выходцев с рабочих окраин, никогда в жизни не слышали и не понимали. Всё что запомнил Шнитке из его завываний, а пропагандист изо всех сил подражал доктору Геббельсу, это крики об «"жидократии"» и происках империализма. Хорошо хоть ефрейтор Гофман, успевший отучится целый год в каком–то институте, пересказал ему весь этот бред своими словами.